– Гена! – она выбежала на улицу. – Гена!
Ветер бросил ей под ноги обрывки бумаг, откуда-то донеслись раскаты грома. Она прислушалась и вдруг поняла, что это не гром. Стреляли немецкие танки. Они уже были у дальних окраин города.
Генка вышел к полотну железной дороги. Насыпь изгибалась, стремительно уходя к чернеющему на горизонте лесу. Пронзительно и тревожно разорвал тишину паровозный гудок. Кренясь на повороте, промелькнули и скрылись зеленые пассажирские вагоны. Последним был прицеплен вагон специального назначения – «вагонзак». В нем перевозили заключенных. Когда смолк грохот колес, Генка услышал другой грохот: отрывисто и хлестко били орудия немецких танков. Им отвечала наша артиллерия. Эта дуэль происходила в пяти-шести километрах от того места, где стоял Генка, и он понял, что теперь уже и минуты города сочтены. Наверное, следовало немедленно идти к военкомату, но формально до назначенного времени оставался еще час, и Генка решил зайти к Тане, попрощаться и поговорить о матери. Он не мог уехать просто так.
Дом путевого обходчика был совсем рядом – красная черепичная крыша была хорошо видна из-за деревьев.
Генка отворил калитку, и она заскрипела – натужно и тягуче, словно заплакала. Большая собака звякнула кольцом цепи по туго натянутому проводу и со свирепым лаем бросилась навстречу.
– Тихо, Голубчик, тихо, – Генка дружелюбно почесал собаку за ухом, и пес опрокинулся на спину, повизгивая от удовольствия.
– Эх ты, милый, – жалостливо сказал Генка. Таня рассказала ему однажды, что отец бьет Голубчика смертным боем за малейшую провинность. – Плохо тебе? Ничего, брат, терпи. Нынче всем плохо.
Из-за сарая вышел отец Тани – бородатый, лет под пятьдесят. На плечах у него топорщилась истертая форменная тужурка с помятыми молоточками на петлицах и блеклыми пуговицами.
– А-а-а, – протянул он. – Что скажешь?
– Здравствуйте, Егор Васильевич, – с натугой выговорил Генка. – Таня дома?
– Дома, – он смотрел на Генку выжидающе, с явной неприязнью.
– Я к ней. Попрощаться. Может, сюда позовете?
– Чего сюда, – вздохнул Егор Васильевич. – Проходи.
Он распахнул дверь в комнату и, оглядываясь на Генку, сказал:
– Татьяна. Твой это. Встречай.
Таня сидела у швейной машинки, что-то шила. На этот раз она была гладко причесана, волосы на затылке собраны в тугой узел. Такая прическа очень ей шла, и Генка сказал, невольно отвлекаясь от своих мыслей:
– Какая ты красивая сегодня.
Она молча подняла заплаканные, покрасневшие глаза, улыбнулась через силу:
– Заходи, Гена, я сейчас, – и, торопливо снимая передник, скрылась за перегородкой.
Генка давно здесь не был. Он снова, как и в самый первый раз, с удивлением обнаружил, что в простенке между окнами стоит удивительно смешной буфет с оконцами в виде сердец, а в углу комнаты – кровать с кучей перин до самого потолка.
– Вот, – сказал Егор. – Все было бы ваше с Танечкой. За что девку-то обидел? – Он поставил на стол тарелку с солеными огурцами, графин с водкой, три граненых стакана. – Ладно. Выпьем за встречу. Со свиданьицем, – он опрокинул содержимое стакана в рот. – Пей.
Вошла Таня. На ней было то самое платье, в котором она приходила встречать Машу: длинное, ниже колен, с круто обрубленными плечами. На кончике носа белел островок нерастертой пудры. Она села к столу, привычно сложив руки на коленях, и печально посмотрела на Генку:
– Не нравлюсь?
Ей совсем не шел этот наряд, и Генка вдруг подумал с остро вспыхнувшим чувством обиды, что ни в день приезда матери, ни вообще никогда он не мог убедить ее в том, чтобы она не носила этого платья. На все его осторожные, а потом и настойчивые просьбы она отвечала упрямо и зло: «Сами про себя знаем. Мы вам не указываем, какие штаны надеть».
Он пытался втолковать ей, что есть такое понятие, как «вкус», «красота», «идет» или «не идет», но у него ничего не получалось – Таня обижалась и начинала плакать. Довод у нее в таких случаях был один: «Где нам, деревенским, против вас, городских». И тем не менее Генка любил ее – по-настоящему, беззаветно, той первой, истинной любовью, которая так редко выпадает женщинам. Но если бы его спросили: «За что?», как однажды спросила его об этом Маша, он не смог бы ответить. Он был искренне убежден, что любовь нельзя переложить в формулу, она иррациональна и ни в каких объяснениях не нуждается.
– Нравишься, – сказал он натянуто. – Я уезжаю на фронт.
– На фронт? – изумился Егор. – А чего на него уезжать? Он вот, отсюда слыхать.
– Я еду туда, куда пошлют. Разве это не все равно, Егор Васильевич.
– Все равно. Пуля везде весит девять граммов. Да ведь ты, я думаю, в особый отдел пойдешь, поскольку ты опер.
– Нет. Я буду командиром пехотного взвода, – сдерживая раздражение, сказал Генка.
– Ну и дурак! – развеселился Егор. – В особом тебе и чины, и ордена, и всех забот – людям нервы портить, а в окопах и убить могут. – Он опрокинул еще одну стопку и с хрустом заел огурцом.
– Чего мне вас убеждать, – вяло сказал Генка. – Вы всех скопом дегтем мажете, а это, между прочим, подло. Хватит об этом. Я к Тане пришел.
– Ишь ты, – презрительно протянул Егор. – К Тане. Коли тебе нечего мне возразить, так и скажи. А от ответа уходить нечего.
– Мама просила тебя прийти, – сказал Генка. – Так уж теперь вышло, что она останется, наверное. Ты побудь с нею. А может быть, еще все и образуется – отбросят немцев.
– Не-е, – покачал головой Егор. – Теперь уж не отбросят. Отбросались – пробросались.
– Мария Ивановна не любит меня, я это сразу поняла, – сказала Таня. – Я не пойду к ней.