Он повернулся к дверям.
– Зря смеешься, сынок. Вчера батюшку встретила, отца Серафима, про этот сон ему рассказала, а он нехорошо на меня посмотрел, пронзительно, и сказал непонятно: скоро, говорит, будет в твоей жизни перемена и в жизни сына тоже. Я спрашиваю – какая? А он глазами зыркнул и ни слова в ответ. Это как? – мать тревожно посмотрела на Колю.
– А никак, – беззаботно отозвался Коля. – У батюшки своя жизнь, у нас – своя.
Коля вышел на крыльцо, ткнул ногой покосившийся, черный от времени стояк, потом бросил подвернувшемуся псу кусок пирога: «Гуляй, пока пьяный отец на воротах не повесил», – и зашагал, выбирая места посуше.
Шел ноябрь 1917 года. Осень припозднилась, осины еще не растеряли листву и звонко шелестели, высоко синело небо, брехали собаки, сизый дымок тянул над гнилыми крышами…
Мужики выходили со своих дворов и, неряшливо меся грязь, вливались в общий поток. Шли они на забаву. Шли умирать. Кто от меткого удара в висок или в грудь, кто от перепоя в честь победы грельских над прельскими или прельских над грельскими – уж кому больше повезет.
Голосили бабы; вскрикнет одна, заведет дурным голосом вторая, поддержит третья, и через минуту над всей деревней уже висит-переливается не то собачий вой, не то крик по новопреставленному кормильцу.
Коля ловил на себе завистливые взгляды и гордо выпячивал подбородок – знай наших, мелкота недоделанная, собирай копейки, кому жизнь дорога, кто больше даст, в ту стенку и стану, а противоположной стенке тогда все одно – каюк.
Вышли на площадь. В глубине взметнулась пятью куполами церковь, сбоку – добротный поповский дом под железной крышей, в пять окон, с наличниками глухой резьбы, с петушком на трубе.
Соседи – прельские – уже выстраивали стенку; от мужика к мужику ползла четверть – редко кто отказывался, а последний – хлипкий, низкорослый мужичонка, побулькал, утер губы и поставил бутыль подальше, чтоб не разбили.
Подошел Феденька, ехидно улыбнулся:
– Ты, Коляча, злой. Злой, как черт!
– С чего ты взял? – ответил Коля, взглядом ища поддержки у мужиков.
– То и злой, – Феденька перестал улыбаться. – В прошлый раз Пустошина под ребра хватил. Худо! Ох, худо. Три дня Пустошин маялся…
– Пошел вон, дурак, – сказал Анисим Оглобля, всегдашний Колин подручный, здоровый, с туловищем бочкой и длинными тощими руками, из-за которых и получил прозвище. – Пошел! – Анисим ткнул Феденьку, и тот опрокинулся в грязь, нелепо задрав ноги. Поднялся, тщательно отряхнулся, сказал, глядя поверх Колиной головы:
– Что жизнь человека? Так, дрянь. Человека обидеть – что плюнуть, – и в упор посмотрел на Колю. – Сон вспомни: зовешь родителей, а дозваться не можешь…
И хотя Феденька сказал сон наоборот и вроде бы не угадал, Коля вздрогнул, и ему стало страшно.
Подошел церковный староста Тит. Сам он по причине крайней худобы и бессилия никогда в драках не участвовал, но зрелище любил, взбадривался, когда тугая струя крови ударяла в землю из перекошенного мужицкого рта, похрюкивал от восторга и тихо ругался матом – чтобы «уравновесить нутро».
– Десять рублей, – голосом скопца сказал Тит.
Коля переглянулся с Анисимом. Тот отрицательно покачал головой, и Коля понял, что цена не окончательная, будет торг.
Предводитель прельских, немногословный, похожий на медведя Силантий буркнул:
– Двадцать.
– За прельскнх мы нынче, – подытожил Коля.
– А совесть у тя есть? – обиделся Тит. – Ты где родился-крестился, ирод, ежели за лишнюю десятку родные Палестины продаешь?
– Сам не будь жидом, – солидно возразил Анисим. – Дай нам тридцать сребреников – мы прельских сей же секунд, как Иуда Христа, продадим… – Анисим захохотал.
– Тьфу! – в сердцах плюнул Тит. – Накажет вас бог.
– Встали, – Коля занял место в стенке прельских. Анисим – рядом с ним.
– Прельские грельским всегда юшку пускали! – начал кто-то.
– У прельских бабы квелые, жопой прелые! – с достоинством ответили грельские.
– Ах ты, срамник, – Коля играючи ткнул говорука, и тот повалился, хватая ртом воздух.
– Бей! – завопил Анисим и начал молотить направо и налево.
Все смешалось, над толпой повисла густая брань. Кто-то поминал бога, кто-то призывал чертей, а кое-кто уже лежал, корчась от боли, сплевывая кровавую слюну.
Навстречу Коле метнулся мужичок – тот, что последним пил из четверти, в руке – подкова.
«Ах ты… – почти с нежностью подумал Коля. – Обычаи нарушать… Ну, не обессудь!»
Шагнул и, перенося вес всего тела с левой ноги на правую, ударил.
Мужичок ойкнул и захрипел. Вылезли из орбит бесцветные глазки, зрачки внезапно расширились – во весь глаз.
Коля еще успел подумать: «больно ему», а мужичок уже повалился и замер.
Коля перешагнул через него и услышал вопль: заголосила-завыла женщина. «Должно, жена», – снова подумал Коля, нанося очередной удар. «Ничто… кабы я с сердцем – грех… А это – забава… Я без злобы к ним, а они ко мне… Забава – и все!»
И другой упал мужик. Коля посмотрел на него и вдруг наткнулся на горящие ненавистью глаза. Это было так неожиданно, что Коля замер на мгновение, и тут же кто-то ударил его под «дых». Свет в глазах сразу померк, и высокие купола церкви с сияющими крестами провалились куда-то во тьму…
Коля очнулся в чьей-то горнице. На окнах белели чистые занавески, отделанные на манер подзоров, поверх занавесок колыхалась диковинная материя-сеточка: прозрачная, в больших тканых цветах.
– …Полезно, батюшка, очень даже полезно, – услышал Коля обрывок фразы. – Отчего революция? Оттого, что народец наш ожирел от безделья и зажрался! Вот и пусть морды друг другу бьют, дурную кровь сгоняют… Я вам так скажу: если бы в каждой деревне, на каждой фабрике по воскресеньям стенка на стенку ходила, не было бы никакой революции! Силы народа ушли бы на полезную забаву, понимаете?